Стиль богемы царской России: от дендизма к модернизму

Богема, как любое другое явление новое, возмутительное и даже скандальное, прибыла в Российскую империю прямиком из старушки Европы. Посылка поиздержалась в пути где-то с полвека, но зато по прибытии произвела фурор в творческих кругах и по воле загадочной русской души, претерпев некоторые изменения, плотно укоренилась в обществе  художников и писателей. Новый уклад и стиль жизни вызывал толки среди добропорядочных граждан, был предметом восхищения и порицания, вспышкой яркой и самобытной осветил он рубеж XIX и XX веков, чтобы сгинуть в жерле революции.

Поэты и художники, актеры и музыканты, а также прочие люди искусства творили, всячески самовыражались и собирались вместе за обсуждением своих произведений, судеб мира и более скромных вопросов задолго до того, как термин богема появился в обиходе. Не в новинку нам также и литературные кружки, первые из них появились в Российской империи еще в XVIII веке, особое расположение Екатерины II к Жану-Жаку Руссо способствовало не только ее императорскому просвещению. И все же, несмотря на общее служение музе, литераторов и артистов разных эпох разделяют не только века, но и принципиально разный подход к творчеству и мировоззренческие особенности, которые повлияли и на их стиль жизни.

К моменту выхода книги Анри Мюрже «Сцены из жизни богемы» (1849) термин уже был на слуху у европейцев, но только благодаря господину Мюрже он приобрел повсеместную популярность. Следом за жителями Латинского квартала в Париже богемой стали все интеллектуалы и творческие личности, которые, несмотря на свою патологическую бедность, с древнегреческим стоицизмом переносят лишения и аристократической веселостью проматывают все появившиеся деньги, чтобы на следующий же день вернуться к жизни впроголодь. Художники, актеры и поэты, они умели устроить вокруг себя праздник не менее яркий, чем воспетый Базом Лурманом «Мулен Руж». Из-за этого яркого балагана, собственно, они и прозваны были богемой (название, происходящее от чешской Богемии, откуда в соседние страны переселялись цыгане).

Кутить на последние деньги, словно завтра никогда не наступит, черта до боли близкая широкой русской душе. Астрономические суммы толстовский Ростов проиграл Долохову, а Настасья Филипповна Достоевского сожгла в камине, а сколько денег было просажено ради Грушеньки Светловой.

«Словно завтра никогда не наступит» можно считать основным из постулатов богемы, и он всецело и беспрекословно прижился на русской почве.

Тяжело было с прагматическим макиавелианским «цель оправдывает средства», ведь за спиной у русской интеллигенции были такие столпы морали как Достоевский и Толстой. Но каждое поколение, дабы отделить себя от предыдущего, в конце концов сжигает мосты и свергает идолов прошлого. «Юноша бледный со взором горящим […] никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно», – гласит один из заветов Валерия Брюсова юному поэту. И таким образом новый творец принимает второй постулат богемы.

Самым интересным, пожалуй, был принцип смешения пороков с добродетелями. Казалось, совершенно невыполнимое требование, но, как точно подметил Пуаро Агаты Кристи, можно вести очень добродетельную жизнь, но «это отнюдь не то же самое, что быть человеком высокой нравственности». Так и извечное самокопательство, помыслы об общем благе и утопическом социализме не мешали представителям богемы превращать свою личную жизнь по примеру общей работы Зюскинда и Дитля в «Убийственный вопрос кто с кем спал».

Таковыми были правила, заимствованные у европейских собратьев, прочее же отрицалось, манифесты до поры до времени отвергались как нечто пустое, недостойное русской души. Вместо того чтобы загонять себя в рамки правил, поэту и художнику предлагалось «гореть», чтобы, как писал Блок, прочие, не наделенные силой художественного слова, «по бледным заревам искусства узнали жизни гибельной пожар». Неважно кого ты восславлял, бога ли, дьявола, главное было гореть одержимым идеей, сама полнота одержимости – вот, что имело значение.

Русскую богему пленила эстетика декаданса, а вместе с ней и вычурный дендизм. Мужской костюм на рубеже веков мало подвергся изменениям, разве что стал еще более практичным. Для торжественного выхода в свет мужчина надевал фрак, в повседневной жизни носил короткий сюртук (предтечу пиджака) и куртку. Компенсацией такого однообразия служило целое море вариантов головных уборов: кепи, котелки, цилиндры и даже соломенные канотье. Мужчины-декаденты изящны, еще не прошло то время, когда в ветреную погоду на запруженных городских улицах можно увидеть море придерживаемых цилиндров или котелков, как в «Эпохе невинности».

В противовес такой европеизации моды в середине XIX в. часть дворянства и интеллигенции охватывает другая крайность: возвращение к допетровской русской моде. Славянофилы оделись в русские рубахи-косоворотки и заправили брюки в сапоги. Их слепое подражание старине породило моду на так называемый «русский стиль».

Дамы же наоборот эпатировали свой внешний вид как могли, вдохновляясь пагубным ветром суфражизма. Декаданс и модерн внесли в женскую моду много нового, яркого и смелого. Силуэт «амфоры» считался в то время верхом изящества, он идеально вписывался в эстетику упадка, предавая платью схожесть с «длинным и гибким ростком вьющегося растения». Талия таких платьев была завышена и нечетко очерчена, а декольте было либо закрыто глухим воротом-стойкой, либо наоборот было достаточно открытым, чтобы подчеркнуть модные в то время худые ключицы.

«Мы для новой красоты нарушаем все законы, преступаем все черты», – писал Мережковский.

 

Уж кто-кто, а его жена Зинаида Николаевна Гиппиус знала толк в преступании всевозможных черт. Она, в противовес своему тщедушному и невыразительному мужу, блистала на салонах не только своими яркими нарядами, но и экстравагантными выходками. Исключив из круга приглашенных всех дам, Зинаида Гиппиус безраздельно владела вниманием мужской публики, оправдывая такой остракизм тем, что сама она по духу тоже мужчина. Что, впрочем, не мешало ей неожиданно срываться с места, куда-то исчезать, а потом в самых расстроенных чувствах рассказывать о том, что портниха не успела подшить платья к сроку.

Паллада Богданова-Бельская, еще одна роковая женщина конца XIX века, в свой салон дам приглашала, потому что не считала, что они смогут составить ей конкуренцию. И действительно, ее было сложно переплюнуть. Григорий Иванов, один из завсегдатаев ее салонов, так описывал посиделки в Казачьем переулке:

«Хозяйка в ядовитых шелках улыбается с такого же ядовитого дивана. Горы искусственных цветов, десятки подушек, чучела каких-то зверей. От запаха духов, папирос, восточного порошка, горящего на особой жаровне, трудно дышать. […] Хозяйка, откинувшись на диване с пахитоской в зубах, рассказывает, как ее принимали в Тирасполе. Ведь она – артистка. Если всмотреться –видишь, что она была бы прямо хорошенькой, если бы одной из тех губок, что продаются у входа, стереть с её лица эти белила, румяна, мушек, жирные полосы синего карандаша. И еще – если бы она перестала ломаться. Ну, и одевалась бы по-человечески».

 

Палада была женщина экстравагантная, пламенно-рыжая, она предпочитала облачаться в красное, украшать свои руки браслетами, а шею бесчисленными цепочками и подвесками, изображая из себя Сару Бернар в одной из ее античных ролей. Страсть к гриму, которая для Палады была скорее издержкой профессии, переняла Зинаида Гиппиус, введя моду на дневной макияж.

С приближением революции капризная мода одаривает своей благосклонностью других служителей искусства, покидая аристократические салоны Мережковского-Гиппиус, она следует за молодыми и голодными художниками, которые выкрикивают свои манифесты со сцены кабаре «Бродячая собака».

Футуризм сменяет символизм, представители нового поколения вновь отвергают старое. Заведение, в котором устраивались новые поэтические чтения и музыкальные вечера, было фактически нищенским, хозяева едва сводили концы с концами, пуская поэтов и артистов задаром. Платили так называемые «фармацевты» (богатые люди, приходившие посмотреть на богему), на их подачках и держались на плаву как хозяева артистического кафе, так и сами артисты.

Босые, в бязевых нижних рубахах больничного типа и штанах из мешковины выступали пророки нового искусства. Они голодали по нескольку дней. «Зеленые, злые – третьи сутки питались мукой, разведенной в холодной воде и слегка подсахаренной. Клейстер замазывал глотку, ложился комом в желудке, а голод не утолял», – писал Мариенгоф. Но никто и слова упрека не говорил, не называл их нищими и оборванцами, ведь после Революции многие из них устроились в новой власти и имели влияние не только в кругах творческой интеллигенции.

В то же время, когда у одних было туго не то что с одеждой, а даже с едой, были и такие, кто продолжал культивировать «дендизм» чуждый и враждебный для нового советского государства. Даже бедность не могла быть преградой для выхолощенного стиля, денди находили деньги на новые пальто и цилиндры. А что уж говорить о Есенине, который на волне своей популярности и после путешествий по Европе мог позволить себе и не такую роскошь.

Но вместе с богатством утрачивается и сама богемность, а общая уравниловка советского государства в конечном итоге сводит на нет и прочие, провокационные для нового времени, способы выделиться из безликой толпы, открывая дорогу новым поэтам и писателям, труженикам соцреализма.


Метки

Статьибогемадендизммодамодернизмстиль

7484

Рекомендации